С лета 1842 года Гоголь живет за границей. Он принимается за чтение книг духовного содержания, уделяя преимущественное внимание святоотеческой литературе. Его письма сороковых годов наполнены просьбами о присылке книг по богословию, истории Церкви, русским древностям.

Друзья и знакомые шлют ему творения святых отцов, издаваемые Московской Духовной академией, сочинения Тихона Задонского, Димитрия Ростовского, епископа Иннокентия, номера журнала “Христианское чтение”. Присланное Н.М. Языковым “Добротолюбие” (собрание аскетических писаний) стало для Гоголя одной из самых насущных книг. Не обходит он и западного богословия, читая Боссюэ, Фому Аквинского, приписываемую Фоме Кемпийскому книгу “О подражании Иисусу Христу”.
Сам Гоголь в “Авторской исповеди” так писал о той эпохе своей жизни: “С этих пор человек и душа человека сделались, больше чем когда-либо, предметом наблюдений. Я оставил на время все современное; я обратил внимание на узнанье тех вечных законов, которыми движется человек и человечество вообще. Книги законодателей, душеведцев и наблюдателей за природой человека стали моим чтением <…> и на этой дороге, нечувствительно, почти сам не ведая как, я пришел ко Христу, увидевши, что в Нем ключ к душе человека…”
В 1844 году Гоголь делает выписки в особую тетрадь из творений святых отцов и учителей Церкви, пользуясь в основном журналом “Христианское чтение” за 1842 год. Помимо святых Иоанна Златоуста, Василия Великого, Ефрема Сирина, Григория Нисского, Иоанна Дамаскина, Димитрия Ростовского, в этом сборнике содержатся также отрывки из сочинений духовных писателей, современников Гоголя: митрополита Филарета (Дроздова), Задонского Затворника Георгия (Машурина), преосвященного Михаила (Десницкого), протоиерея Сабинина. В это время — зимой 1843/44 года — Гоголь живет в Ницце у Виельгорских.
Здесь он пишет для своих друзей ряд духовно-нравственных наставлений, или “правил”, которыми они должны были руководствоваться в повседневной жизни. Покинув Ниццу в марте 1844 года, он напоминает Л.К. Виельгорской, обращаясь одновременно ко всей семье: “Вы дали мне слово во всякую горькую и трудную минуту, помолившись внутри себя, сильно и искренно приняться за чтение тех правил, которые я вам оставил, вникая внимательно в смысл всякого слова, потому что всякое слово многозначительно и многого нельзя понимать вдруг. Исполнили ли вы это обещание? Не пренебрегайте никак этими правилами, они все истекли из душевного опыта, подтверждены святыми примерами, и потому примите их как повеление Самого Бога”.
Эту попытку проповеди можно представить себе как подступы к “Выбранным местам из переписки с друзьями” — многие идеи будущей книги содержатся в этих “правилах”. Гоголь как бы нащупывает новый для себя жанр, приближаясь к традиции святоотеческой литературы.
Теперь уже продолжение “Мертвых душ” Гоголь не мыслит без постоянной внутренней работы над собой. “Сочиненья мои так связаны тесно с духовным образованием меня самого и такое мне нужно до того времени вынести внутреннее сильное воспитание душевное, глубокое воспитание, что нельзя — и надеяться на скорое появление моих новых сочинений”, — писал он П. А. Плетневу в октябре 1843 года. А в июле следующего года отвечал Н. М. Языкову на его запрос: “Ты спрашиваешь, пишутся ли “Мертвые души”? Пишутся и не пишутся. <…> Я иду вперед — идет и сочинение, я остановился — нейдет и сочинение”.
Напряженная внутренняя жизнь отразилась и на внешнем облике Гоголя. П. В. Анненков, встретивший его в 1846 году в Париже, вспоминает: “Гоголь постарел, но приобрел особенного рода красоту, которую нельзя иначе определить, как назвав красотой мыслящего человека. Лицо его побледнело, осунулось; глубокая, томительная работа мысли положила на нем ясную печать истощения и усталости, но общее выражение его показалось мне как- то светлее и спокойнее прежнего. Это было лицо философа”.
Одним из самых трудных в жизни Гоголя был год 1845-й. Его письма этой поры полны жалоб на ухудшающееся здоровье. Болезненность его усугублялась тем, что он “хотел насильно заставить писать себя”, тогда как душа его “была не готова” к этому. “Я мучил себя, — признавался он в начале апреля этого года А. О. Смирновой, насиловал писать, страдал тяжким страданием, видя бессилие, и несколько раз даже причинял себе болезнь таким принуждением и ничего не мог сделать, и все выходило принужденно и дурно. И много, много раз тоска и даже чуть-чуть не отчаяние овладевали мною от этой причины”.
В январе-феврале 1845 года Гоголь — в Париже у графа А. П. Толстого. Об этом времени он писал Н. М. Языкову: “Жил внутренне, как в монастыре, и, в прибавку к тому, не пропустил почти ни одной обедни в нашей церкви”.
Такому образу жизни соответствует и характер его занятий: он изучает чинопоследование Литургии Иоанна Златоуста и Василия Великого на греческом языке, пользуясь библиотекой настоятеля русской посольской церкви протоиерея отца Димитрия Вершинского, который был глубоким знатоком святоотеческой письменности и публиковал переводы в журнале “Христианское чтения”.
Почти ежедневные посещения церковных служб создавали у Гоголя высокое духовное настроение. В связи с этим он написал в конце февраля 1845 года А. О. Смирновой что “был сподоблен Богом и среди глупейших минут душевного состояния вкусить небесные и сладкие минуты”.

В Париже Гоголь приступает к работе над книгой о Божественной Литургии, оставшейся незаконченной и увидевшей свет только после смерти. Цель этого духовно-просветительского труда, как ее определил Гоголь, — “показать, в какой полноте и внутренней глубокой связи совершается наша Литургия, юношам и людям, еще начинающим еще мало ознакомленным ее значением”.
Однако стремление пониманию сокровенного смысла Литургии возникло у Гоголя не в это время, а гораздо раньше. Еще 1842 году он писал матери: “…есть много тайн во глубине души нашей, которых еще не открыл человек и которые могут подарить ему чудные блаженства. Если вы почувствуете, что слово ваше нашло доступ к сердцу страждущего душою, тогда идите с ним прямо церковь и выслушайте Божественную Литургию. Как прохладный лес среди палящих степей, тогда примет его молитва под сень свою”. Эта любовь к литургическому слову вызревала постепенно и после в скольких лет заграничных странствий душевных тревог вылилась в желание передать другим накопленный опыт.
К весне — началу лета 1845 года болезнь Гоголя усиливается. О его тяжком физическом и душевном состоянии свидетельствует православный священник, духовник Жуковского отец Иоанн Базаров, в ту пору настоятель вновь учрежденной домовой церкви в Висбадене. В апреле он получил от Гоголя, жившего тогда во Франкфурте, записку: “Приезжайте ко мне причастить меня, я умираю”. Отец Иоанн застал его на ногах. На вопрос, почему он считает свое положение столь опасным, Гоголь протянул руки и сказал: “Посмотрите! совсем холодные!” Однако священник убедил его, что он вовсе не в таком состоянии, чтобы причащаться на дому, и уговорил приехать в Висбаден говеть, что тот и исполнил. Будучи в доме Базарова, в кабинете хозяина, Гоголь по своей всегдашней привычке рассматривал его библиотеку. Увидев свои книги, он воскликнул чуть ли не с испугом:
“Как! И эти несчастные попали в вашу библиотеку!” “Это было именно то время, — поясняет отец Иоанн, — когда он раскаивался во всем, что им было написано”.
В конце июня — начале июля разразился кризис. Как бы предчувствуя неминуемую смерть, Гоголь пишет новое духовное завещание, впоследствии включенное в книгу “Выбранные места из переписки с друзьями”, и сжигает рукопись второго тома. О самом сожжении мы почти не имеем других сведений, кроме сообщенных Гоголем в последнем из “Четырех писем к разным лицам по поводу “Мертвых душ”, напечатанных в той же книге. “Не легко было сжечь пятилетний труд, производимый с такими болезненными напряженьями, где всякая строка досталась потрясеньем, где было много того, что составляло мои лучшие помышления и занимало мою душу”.
В этом же письме Гоголь указал и на причины сожжения: “Появленье второго тома в том виде, в каком он был, произвело бы скорее вред, нежели пользу. <…> Бывает время, когда нельзя иначе устремить общество или даже все поколенье к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости; бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого”.

В несомненной связи с сожжением второго тома и созданием “Завещания” находится и попытка Гоголя в конце июня — начале июля 1845 года оставить литературное поприще и уйти в монастырь. Об этом рассказывает в своих “Записках” Марфа Степановна Сабинина — дочь веймарского православного священника Степана Карповича Сабинина: “Он (Гоголь. — В.В.) приехал в Веймар, чтобы поговорить с моим отцом о своем желании поступить в монастырь. Видя его болезненное состояние, следствием которого было ипохондрическое настроение духа, отец отговаривал его и убедил не принимать окончательного решения”.
О состоянии души Гоголя в данный момент свидетельствует и следующий эпизод из рассказа Сабининой: “Моей матери он подарил хромолитографию — вид Брюлевской террасы она наклеила этот вид в свой альбом и попросила Гоголя подписаться под ним. Он долго ходил по комнате, наконец сел к столу и написал: “Совсем забыл свою фамилию: кажется, был когда-то Гоголем”. Эта фраза заставляет вспомнить осуждение писателем своих сочинений в библиотеке отца Иоанна Базарова — Гоголь как бы видит себя уже монахом.
В Веймаре Гоголь был вместе с графом Толстым, чьи устремления также были направлены к монашеству. Отзвук поездки в Веймар можно найти в письме Гоголя “Нужно проездиться по России”, вошедшем в “Выбранные места…” и адресованном графу Толстому: “Нет выше званья, как монашеское, и да сподобит нас Бог надеть когда-нибудь простую ризу чернеца, так желанную душе моей, о которой уже и помышленье мне в радость. Но без зова Божьего этого не сделать. Чтобы приобресть право удалиться от мира, нужно уметь распроститься с миром. <…> Нет, для вас так же, как и для меня, заперты двери желанной обители. Монастырь ваш — Россия!”
По словам В. А. Жуковского, настоящим призванием Гоголя было монашество. “Я уверен, — писал Жуковский П. А. Плетневу в марте 1852 года из Бадена, получив известие о смерти Гоголя, — что если бы он не начал свои “Мертвые Души”, которых окончание лежало на его совести и все ему не давалось, то он давно бы был монахом и был бы успокоен совершенно, вступив в ту атмосферу, в которой душа его дышала бы легко и свободно”.
Гоголь — одна из самых аскетических фигур нашей литературы. Последнее его десятилетие проходит под знаком все усиливающейся тяги к земному претворению христианского идеала. Не давая важнейших обетов монашества — целомудрия и нестяжания, — он воплощал их в своем образе жизни. “Нищенство есть блаженство, которого еще не раскусил свет. Но кого Бог удостоил отведать его сладость и кто уже возлюбил истинно свою нищенскую сумку, тот не продаст ее ни за какие сокровища здешнего мира”.
Однако подлинный трагизм ситуации заключался в том, что монашеский склад был только одной и, вероятно, не главной стороной гоголевской натуры. Художническое начало побеждало в нем; кризис Гоголя — следствие глубочайшего внутреннего конфликта между духовными устремлениями и писательским даром.
Еще по меньшей мере дважды Гоголь пытался если не уйти в монахи, то хотя бы приблизиться к монастырю — в конце жизни он собирался на Афон и несколько раз ездил в Оптину Пустынь.

Одним из ключевых моментов его духовного развития стало паломничество в Иерусалим в 1848 году.
О своем намерении совершить путешествие в Святую Землю Гоголь публично объявил в предисловии к “Выбранным местам…”, прося при этом прощения у своих соотечественников, испрашивая молитвы у всех в России — “начиная от святителей” и кончая теми, “которые не веруют вовсе в молитву”, — и в свою очередь обещая молиться о всех у Гроба Господня.

В 1847 году в Иерусалиме в связи с большим числом паломников из России была основана Русская Духовная миссия. Начальником ее был назначен архимандрит Порфирий (Успенский), впоследствии епископ Чигиринский, крупнейший знаток культуры христианского Востока; в составе миссии находились также иеромонах Феофан (Говоров), будущий епископ Тамбовский, Владимирский и Суздальский, знаменитый Затворник Вышинский (прославленный в лике святых Поместным Собором Русской Православной Церкви в 1988 году), и только что окончивший Петербургскую семинарию молодой священник отец Петр Соловьев. Последний оставил воспоминания о встрече с Гоголем в январе 1848 года на пароходе “Истамбул”, следовавшем к берегам Сирии — в Бейрут, откуда миссия должна была отправиться в Иерусалим. Архимандрит Порфирий отрекомендовал Гоголю отца Петра как художника. Гоголь показал тому маленький образ Святителя Николая и спросил его мнения о работе. “По всему видно было, что он высоко ценил в художественном отношении свою икону и дорожил ею как святынею”, — вспоминал отец Петр.

Пребывание Гоголя в Святой Земле — довольно неясный эпизод его духовной биографии. Он осуществляет все то, что полагается паломнику: проходит по местам земной жизни Спасителя, говеет и приобщается Св. Тайн у Гроба Господня, молится за всю Россию — подобно своему далекому предшественнику, древнерусскому поклоннику игумену Даниилу, который в XII веке молился здесь за себя и еще больше за Русскую Землю.
Гоголевское описание Литургии у Гроба Господня исполнено высокого воодушевления и теплого чувства: “Я стоял в нем (алтаре. — В.В.) один: передо мною только священник, совершавший Литургию. Диакон, призывавший народ к молению, уже был позади меня, за стенами Гроба. Его голос уже мне слышался в отдалении. Голос же народа и хора, ему ответствовавшего, был еще отдалённее. Соединенное пение русских поклонников, возглашавших “Господи, помилуй” и прочие гимны церковные, едва доходило до ушей, как бы исходившее из какой-нибудь другой области. Все это было так чудно! Я не помню, молился ли я.
Мне кажется, я только радовался тому, что поместился на месте, так удобном для моленья и так располагающем молиться. Молиться же собственно я не успел. Так мне кажется. Литургия неслась, мне казалось, так быстро, что самые крылатые моленья не в силах бы угнаться за нею. Я не успел почти опомниться, как очутился перед Чашей, вынесенной священником из вертепа для приобщенья меня, недостойного…” (из письма В.А.Жуковскому в апреле 1848 года).
Однако в целом паломничество, видимо, не дало тех плодов, на которые Гоголь надеялся, — некоего духовного просветления. “Мое путешествие в Палестину точно было совершено мною затем, — писал он тому же Жуковскому в феврале 1850 года,- чтобы узнать лично и как бы узреть собственными глазами, как велика черствость моего сердца. Друг, велика эта черствость! Я удостоился провести ночь у Гроба Спасителя, я удостоился приобщиться от Святых Тайн, стоявших на самом Гробе вместо алтаря, — и при всем том я не стал лучшим, тогда как все земное должно бы во мне сгореть и остаться одно небесное”.
В Иерусалиме Гоголю побывать больше не удалось — как не удалось ему и съездить на Афон…

Вместо Афона Гоголь оказался в Оптиной Пустыни. Помимо чисто паломнических целей, его влек туда и углубленный интерес к святоотеческой литературе. В середине 1840-х годов по инициативе старца Макария и его духовных чад, Ивана Васильевича Киреевского, известного общественного деятеля и философа-славянофила, и его жены Натальи Петровны Киреевской в монастыре началось издание этой литературы.
В Оптиной Пустыни Гоголь бывал по крайней мере трижды. Впервые он приехал сюда вместе со своим другом М. А. Максимовичем 17 июня 1850 года проездом на юг. Здесь он присутствовал на всенощном бдении, во время которого “молился весьма усердно и с сердечным умилением”, потом посетил старцев и через день (19 июня) отправился в имение И. В. Киреевского Долбино, находившееся в сорока верстах от монастыря. Отсюда он написал письмо оптинскому иеромонаху Филарету: “Ради Самого Христа, молитесь обо мне, отец Филарет. Просите вашего достойного настоятеля, просите всю братию, просите всех, кто у вас усерднее молится и любит молиться, просите молитв обо мне. Путь мои труден; дело мое такого рода, что без ежеминутной, без ежечасной и без явной помощи Божией не может двинуться мое перо…” Гоголь понял, что оптинский дух стал для него жизненно необходим: “Мне нужно ежеминутно, говорю вам, быть мыслями выше житейского дрязгу и на всяком месте своего странствия быть в Оптинской Пустыни”.
О своем впечатлении от поездки Гоголь спустя три недели рассказал в письме к графу А. П. Толстому: “Я заезжал на дороге в Оптинскую Пустынь и навсегда унес о ней воспоминание. Я думаю, на самой Афонской горе не лучше. Благодать видимо там присутствует. Это слышится в самом наружном служении, хотя и не можем объяснить себе, почему. Нигде я не видал таких монахов. С каждым из них, мне казалось, беседует все небесное”.
Во второй раз Гоголь посетил святую обитель в июне 1851 года. Об этой поездке (выпавшей из поля зрения биографов Гоголя) известно из записи в дневнике оптинского иеромонаха Евфимия (Трунова) от 2- 3 июня 1851 года: “Пополудни прибыл проездом из Одессы в Петербург известный писатель Николай Васильевич Гоголь. С особенным чувством благоговения отслушал вечерню, панихиду на могиле своего духовного друга, монаха Порфирия Григорова, потом всенощное бдение в соборе. Утром в воскресенье 3-го числа он отстоял в скиту Литургию и во время поздней обедни отправился в Калугу, поспешая по какому-то делу. Гоголь оставил в памяти нашей обители примерный образец своего благочестия”.
В третий и последний раз Гоголь совершил паломничество в Оптину Пустынь в сентябре 1851 года. 22 сентября он выехал из Москвы в Васильевну на свадьбу сестры, намереваясь оттуда проехать в Крым и остаться там на зиму. Однако, доехав только до Калуги, он отправился в Оптину, а потом неожиданно для всех вернулся в Москву. 24 сентября он был у старца Макария в скиту, а на следующий день обменялся с ним записками, из которых видно, что Гоголь пребывал в нерешительности — ехать или не ехать ему на родину. Он обратился к старцу за благословением, и тот посоветовал ему вернуться в Москву. По некоторым сведениям Гоголь имел намерение остаться в монастыре. В 1912 году оптинский старец Варсонофий (Плиханков) рассказывал своим духовным детям: “Есть предание, что незадолго до смерти он (Гоголь. — В.В.) говорил своему близкому другу: “Ах, как много я потерял, как ужасно много потерял, что не поступил в монахи. Ах, отчего батюшка Макарий не взял меня к себе в скит?”
Гоголь был едва ли не единственным русским светским писателем XIX века, творческую мысль которого могли питать святоотеческие писания. Так, в один из своих приездов в Оптину Пустынь он прочитал здесь рукописную книгу св. Исаака Сирина (с которой в 1854 году старцем Макарием было сделано печатное издание), ставшую для него откровением. На полях 11-й главы первого издания “Мертвых душ” Гоголь против того места, где речь идет о “прирожденных страстях”, набросал карандашом: “Это я писал в “прелести” (обольщении. — В.В.), это вздор — прирожденные страсти — зло, и все усилия разумной воли человека должны быть устремлены для искоренения их.
Только дымное надмение человеческой гордости могло внушить мне мысль о высоком значении прирожденных страстей — теперь, когда стал я умнее, глубоко сожалею о “гнилых словах”, здесь написанных. Мне чуялось, когда я печатал эту главу, что я путаюсь, вопрос о значении прирожденных страстей много и долго занимал меня и тормозил продолжение “Мертвых душ”. Жалею, что поздно узнал книгу Исаака Сирина, великого душеведца и прозорливого инока. Здравая психология, и не кривое, а прямое понимание души встречаем у подвижников-отшельников”.

* * *
Выбранные места из переписки с друзьями” — центральная вещь позднего Гоголя…
Как историко-философское произведение книга Гоголя стоит в непосредственной связи с литературно-общественными манифестами своего времени. Успехи внешней политики России, стремительное расширение границ государства, выход его на мировую арену вели к росту национального самосознания, воплотившемуся в различных сферах государственной жизни и культуры.
…В своей книге Гоголь выступает как государственный человек, стремящийся к наилучшему устройству страны, единственно правильной иерархии должностей в ней, при которой каждый выполняет свой долг на своем месте и тем глубже осознает свою ответственность, чем выше это место (“Занимающему важное место”). Отсюда — обилие и разнообразие адресатов писем — от светской женщины до духовного пастыря, от человека искусства до государственного деятеля.
Но это — только внешняя сторона дела. Гоголевская апология России, утверждение ее мессианской роли в мире в конечном итоге опираются не на внешние благоустройства, международный авторитет страны или ее военную мощь (хотя и они очень важны), а на духовные начала национального характера. Взгляд Гоголя на Россию — это прежде всего взгляд христианина, сознающего, что все материальные богатства должны быть подчинены высшей цели и направлены к ней.
…Все вопросы жизни — бытовые, общественные, государственные, литературные — имеют для Гоголя глубокий религиозно-нравственный смысл. Признавая и принимая существующий порядок вещей, он стремился не к преобразованию общества, но к преобразованию человека. “Общество образуется само собою, общество слагается из единиц, — отвечал он Белинскому. — Надобно, чтобы каждая единица исполнила должность свою <…> Нужно вспомнить человеку, что он вовсе не материальная скотина, но высокий гражданин высокого небесного гражданства. Покуда он хоть сколько-нибудь не будет жить жизнью небесного гражданина, до тех пор не придет в порядок и земное гражданство”.
С высшими ценностями связано и гоголевское понимание патриотизма: “…Тому, кто пожелает истинно честно служить России, нужно иметь очень много любви к ней, которая бы поглотила уже все другие чувства, — нужно иметь много любви к человеку вообще и сделаться истинным христианином во всем смысле этого слова”.
Книга Гоголя говорит о необходимости внутреннего переустройства каждого, которое в конечном счете должно послужить залогом переустройства и преображения всей страны. Эта мысль определяет всю художественную структуру “Выбранных мест…”.
В. Л. ВОРОПАЕВ,
доктор филологических наук,
профессор МГУ им. М. В. Ломоносова
Журнал: «Глинские чтения»